Женщины приходили к колодцу и уходили, носили воду, стирали, солнце поднималось все выше, площадь опустела, а Варфоломей все сидел в тени драной финиковой пальмы и ковырял в носу. Мэгги не появилась. Смешно, как быстро разбиваются сердца. У меня всегда был к этому талант.
— Почему ты плачешь? — спросил Варфоломей.
Он был громаднее всех деревенских мужчин, волосы и борода — косматые и нечесаные, а от желтой пыли, покрывавшей его с головы до пят, походил на невероятно глупого льва. Туника у него была вся рваная, и он никогда не носил сандалий. Имелась у Варфоломея только одна вещь — деревянная миска; из нее он ел и всякий раз ее дочиста вылизывал. Существовал он на милостыню селян, да еще подбирал колосья на полях (Закон требовал, чтобы в полях всегда оставалось зерно для нищих). Я так и не выяснил, сколько ему лет. Целыми днями он просиживал на площади, играл с деревенскими собаками, хихикал себе под нос да чесал промежность. Когда мимо проходила женщина, он высовывал язык и говорил: «Бле-эээ». Моя мама утверждала, что у него — разум младенца. Она, как обычно, ошибалась.
Теперь он положил мне на плечо огромную лапу и погладил, оставив на рубахе пыльный отпечаток своей нежности.
— Почему ты плачешь? — снова спросил он.
— Мне просто грустно. Ты не поймешь.
Варфоломей огляделся и, увидев, что мы на площади остались одни, если не считать его приятелей собак, сказал:
— Ты слишком много думаешь. От дум тебе не будет ничего, кроме страданий. Стань проще.
— Чего? — То были первые внятные слова, что я от него услышал.
— Ты когда-нибудь видел, чтобы я плакал? У меня нет ничего, а потому я ничему не раб. Мне нечего делать, поэтому меня ничто не порабощает.
— Да что ты понимаешь? — рявкнул я. — Живешь в грязи. Ты нечист! Ни черта не делаешь. А мне на работу через неделю, и я буду вкалывать всю жизнь, пока не сдохну, надорвав себе спину. Девчонка, которую я хочу, влюблена в моего лучшего друга, а он к тому же — Мессия. А я… я — никто. А ты — идиот.
— Я не идиот, я грек. Киник.
Тут я обернулся и по-настоящему на него посмотрел. Глаза его, обычно тусклые, как придорожная грязь, сияли черными алмазами в пыльной пустыне лица.
— А что такое «киник»?
— Философ. Я ученик Диогена. Диогена знаешь?
— Нет, но чему он мог тебя научить? Ты ж только с собаками дружишь.
— Диоген ходил по Афинам с фонарем средь бела дня, светил им в людские лица и говорил, что ищет честного человека.
— Так он, значит, был пророком идиотов?
— Нет, нет и нет. — Варф взял на руки маленького терьера и теперь размахивал им в такт своим словам. Песику, похоже, это нравилось. — Их там всех одурачила их культура. А Диоген учил, что вся эта манерность современной жизни — фальшивка, и человек должен жить просто, на природе, ничего за собой не таскать, не заниматься никаким искусством, поэзией, религией…
— Как собака, в общем, — сказал я.
— Именно! — Варф выписал в воздухе замысловатый росчерк. Крыса рода собачьих у него в лапе дрыгнулась так, точно ее укачало. Варф опустил песика на землю, и тот уволокся подальше.
Жизнь без забот — в то мгновение звучало сказочно. То есть жить в грязи мне вовсе не улыбалось, да и не хотелось, чтобы народ держал меня за психа, как какого-нибудь Варфоломея. Но собачья жизнь — звучало неплохо. Все эти годы дурачок таил в себе глубокую мудрость.
— А сейчас я хочу научиться лизать себе яйца, — сказал Варф.
Только не это.
— Мне надо Джошуа найти.
— Ты ведь знаешь, что он Мессия, правда?
— Секундочку, ты же не еврей. Мне показалось, ты не веришь ни в какую религию.
— А мне собаки натявкали, что он Мессия. Им я верю. Передай Джошуа, что я им верю.
— Собаки натявкали?
— Они ж еврейские собаки.
— А, ну да. Расскажешь потом, как тебе с яйцами удалось.
— Шалом.
Кто бы мог подумать, что Джошуа найдет первого апостола в грязи, среди собак Назарета? Бле-эээ.
Джоша я отыскал в синагоге — он слушал лекцию фарисеев о Законе. Я пробрался через кучку мальчишек, сидевших на полу, и прошептал:
— Варфоломей знает, что ты Мессия.
— Дурачок? А ты не спросил, давно он это знает?
— Говорит, ему деревенские собаки натявкали.
— У собак спрашивать мне в голову не пришло.
— Еще говорит, мы должны жить просто, как собаки, ничего с собой не таскать, и главное — никакой манерности, что бы это ни значило.
— Это Варфоломей сказал? На ессеев похоже. А он гораздо умнее, чем кажется.
— Еще он хочет научиться лизать себе яйца.
— Я уверен, что в Законе это где-то запрещено. Спрошу у ребе.
— Не думаю, что тебе стоит заводить об этом речь с фарисеем.
— А ты отцу своему про ангела сказал? — Нет.
— Хорошо. Я поговорил с Иосифом, и он разрешил мне учиться с тобой вместе на каменотеса. Я не хочу, чтобы твой отец передумал меня учить. Ангел бы его, наверное, напугал. — Тут Джошуа посмотрел на меня, отвернувшись от фарисея, который продолжал гун-деть на иврите. — Ты что, плакал?
— Кто, я? Нет, это меня от Варфовой вони прошибло. Джошуа положил руку мне на лоб, и вся печаль и волнения моментально отхлынули. Он улыбнулся:
— Так лучше?
— Я ревную к тебе Мэгги.
— Это может быть вредно для шеи. — Что?
— Лизать себе яйца. Шея напрягается.
— Ты меня слышал? Я ревную Мэгги к тебе.
— Я еще учусь, Шмяк. И некоторых вещей пока не понимаю. Господь рек: «Я Бог ревнующий». Значит, ревность, наверное, — штука хорошая.
— Но мне от нее так фигово.
— Видишь, в чем закавыка, значит? Тебе от ревности фигово, но Господь ревнует, значит, это должно быть хорошо, однако если пес лижет себе яйца, ему это, похоже, нравится, но по Закону — плохо.
Неожиданно Джошуа вздернули за ухо на ноги. На него свирепо уставился фарисей:
— Закон Моисея слишком скучен для тебя, Джошуа бар Иосиф?
— У меня вопрос, ребе, — ответил Джошуа.
— О господи. — И я закрыл голову руками.
Глава 4
Вот еще почему я терпеть не могу эту небесную шваль, с которой вынужден делить номер: сегодня я обнаружил, что оскорбил нашего неустрашимого официанта Хесуса. Откуда мне было знать? Когда он принес нам на ужин пиццу, я дал ему одну из тех американских серебряных монеток, что мы получили в лавке сладостей «Кинобон» при аэропорте. Хесус фыркнул — фыркнул! — а затем, немного поразмыслив, сказал:
— Сеньор, мне известно, что вы иностранец, поэтому можете не знать. Такие чаевые — просто оскорбление. Вы лучше подпишите счет на обслуживание в номер, чтобы у меня к жалованью автоматически прибавлялось. Я вам это говорю, поскольку вы очень добры, и я знаю, что вы не хотели меня обидеть, но какой-нибудь другой официант плюнет вам в тарелку, если вы ему столько на чай дадите.
Я злобно покосился на ангела: тот, как обычно, валялся на кровати и таращился в телевизор. И тут до меня впервые дошло, что он не понимает языка Хесуса. Ангел не обладал способностью к языкам, которой одарил меня. Со мной он разговаривал на арамейском, видимо, знал иврит, по-английски понимал ровно столько, что хватало на телевизор, но по-испански не петрил ни слова. Я извинился перед Хесусом и отправил его восвояси, пообещав, что ему воздастся сторицей. После чего повернулся к ангелу:
— Придурок, эти монеты, эти твои даймы — они в этой стране почти ничего не стоят!
— Ты о чем это? Они же похожи на те серебряные динары, которые мы выкопали в Иерусалиме. Они должны стоить целое состояние.
В каком-то смысле он, конечно, был прав. Восстав с его помощью из мертвых, я повел его на кладбище в долине Еннома, и там по-прежнему лежала кровавая плата — тридцать серебряных динаров, под камнем, куда их положил Иуда две тысячи лет назад. Чуть-чуть потускнели, а так — совсем как в тот день, когда я его там застал. И в точности похожие на здешнюю монету, которая называется «дайм» (только на динарах — лик Тиберия, а на этих — какого-то другого кесаря). Динары мы отнесли торговцу древностями в Старом городе (почти не изменившемся с тех пор, как я последний раз по нему ходил, вот только Храм исчез, а на его месте стояли две громадные мечети). Торговец дал нам за динары двадцать тысяч долларов американскими деньгами. На них мы сюда и приехали, а теперь положили у портье в сейф — на дальнейшие расходы. Ангел сказал мне, что даймы должны быть равной с динарами стоимости, и я, как последний дурак, ему поверил.
— Ты должен был меня предупредить, — сказал я ангелу. — Я бы и сам понял, если б вышел отсюда наружу.
— Тебе работу нужно закончить, — сказал ангел. А затем вскочил на ноги и завопил телевизору: — Гнев Господень на твою голову, Стефанос!
— Ты на кого, к чертям собачьим, орешь? Ангел затряс пальцем перед экраном:
— Он подменил младенца Катерины на его злобного близнеца, которого зачал с ее сестрой, пока та была в коме, однако Катерина не сознает сего греховного и злого деяния, поскольку он сменил ему лицо, чтоб походил на менеджера банка, который отказывает мужу Катерины в праве выкупа закладной на его бизнес вследствие просрочки. Если б я не сидел тут с тобой в западне, я бы лично отволок подонка прямо в ад!
Уже несколько дней ангел смотрел по телевизору одни сериалы — попеременно орал в экран и обливался слезами. Даже перестал заглядывать мне через плечо, и я просто пытался не обращать на него внимания, а тут понял вдруг, что происходит.
— Это все понарошку, Разиил.
— Ты это о чем?
— Это же драма. Такие у греков раньше были. Они все — актеры в пьесе.
— О нет, никому не под силу притворяться таким злом.
— Я больше тебе скажу. Человек-Паук и Доктор Осьминог? Тоже понарошку. Персонажи пьесы.
— Ах ты лживый пес!
— Ты б хоть раз из номера вышел да послушал, как настоящие люди разговаривают, кретин ты белобрысый. Сам бы дорубил. Но нет, ты уселся мне на плечо, как дрессированный попугай. Я две тысячи лет назад помер — и то знаю такие вещи.
(По-прежнему надо заглянуть в ту книгу из ящика. Я просто надеялся — такой крохотной надеждой — выцыганить у ангела хоть пять минут одиночества.)
— Ничего ты не знаешь, — ответил Разиил. — В свое время я ровнял с землей целые города.
— Вот я и думаю, а те ли города ты ровнял? Незадача выйдет, если ты снова перепутал?
И тут на экране возникла реклама журнала, обещавшего «заполнить все пробелы» и рассказать всю подноготную обо всех без исключения мыльных операх. Журнал так и назывался: «Дайджест мыльных опер». Глаза ангела расширились. Он схватил трубку и набрал номер портье.
— Что ты делаешь?
— Мне нужна эта книга.
— Попроси, чтобы прислали Хесуса, — сказал я. — Он тебе поможет ее достать.