Весь монастырь — двухэтажная коробка — был сработан из неотесанных камней, как раз таких, что по силам поднять человеку. Вся задняя часть уходила прямо в скалу. Конструкция располагалась под скальным козырьком, поэтому собственно крыша, отданная на растерзание стихиям, была минимальна. Выступал только небольшой наклонный карниз из терракотовых плиток, — очевидно, чтобы соскальзывал снег. Приземистый и безволосый монах в шафрановой тоге провел нас по внешнему двору из плитняка, и сквозь суровую на вид дверь мы протиснулись внутрь. Пол внутри тоже был из плитняка — хоть и безупречно чистого, но необработанного, как и снаружи. Окон мало, да и те, что есть, — скорее узкие бойницы, пробитые чуть ли не под самым потолком. Когда дверь закрылась, света в помещении оказалось немного. Воздух загустел от благовоний, и в нем низко зудел хор мужских голосов. Казалось, ритмичный напев исходит отовсюду сразу и ниоткуда в особенности. Ребра и колени мои завибрировали изнутри. Языка, на котором они пели, я не знал, но смысл ясен: эти люди заклинали нечто не от мира сего.
Монах провел лас по узкой лестнице в длинную щель коридора — там по бокам тянулись открытые норки высотой где-то по пояс. Наверняка монашеские кельи, ибо в каждой каморке едва мог вместиться лежа человечек небольших размеров. На полу — соломенные циновки, в головах — скатанные валяные одеяла, но ни единого признака хоть каких-то пожи-ток я, проходя по коридору, не наблюдал. Да и деть их там было бы некуда. Закрыться от мира тоже не представлялось возможным, ибо дверей не было как таковых. Короче говоря, очень напоминало тот дом, где прошло мое собственное детство, хотя легче мне от этого не стало. Почти пять лет сравнительного изобилия и роскоши в крепости Валтасара меня избаловали. Я тосковал по мягкой постели и полудюжине китайских наложниц, что кормили бы меня с рук и натирали мое тело пахучими маслами. (Я же говорю — избаловали.)
Наконец монах ввел нас в большой зал с высоким потолком, и я понял, что мы уже не в человеческой постройке, а в огромной пещере. В дальнем конце ее, скрестив ноги, сидела каменная статуя человека: вежды сомкнуты, покойные руки на коленях чуть вытянуты вперед, большие и указательные пальцы сведены в кольца. Статую освещали оранжевые свечи, над бритой головой курился дым благовоний — похоже, человек молился. Монах — наш провожатый — испарился куда-то во тьму, клубившуюся по краям пещеры, и мы с Джошем осторожно приблизились к статуе, пытаясь не споткнуться на ухабистом полу.
(Нас уже давно не удивляли и не возмущали кумиры и идолы. Весь мир и произведения искусства, что видели мы в своих странствиях, похоже, сгладили даже эту строжайшую заповедь. Когда я спросил Джоша, он ответил просто: «Бекон».)
Громадный зал и служил источником звука, поразившего нас еще у входа. Судя по кельям, в хоровом гудеже участвовали по меньшей мере человек двадцать, хотя эхо в пещере отзывалось такое, что певец мог оказаться один. Или тысяча. Едва мы приблизились к изваянию, раздумывая, из какого камня оно вырезано, статуя открыла глаза.
— Это ты, Джошуа? — спросила она на чистом арамейском.
— Да, — ответил Джош.
— А это еще кто?
— Мой друг Шмяк.
— Теперь он будет зваться Двадцать Один, когда возникнет нужда его позвать, а ты будешь Двадцать Два. Здесь у вас нет имен.
Статуя, конечно же, оказалась никакой не статуей. То был сам Гаспар. Оранжевое пламя и полная неподвижность вкупе с отсутствием всякого выражения на лице сыграли с нами этот трюк. Наверное, смутило нас и то, что мы ожидали увидеть китайца, а этот человек, похоже, был выходцем из Индии. Кожа темнее нашей, на лбу красное пятнышко — такие мы видели у индийских торговцев в Кабуле и Антиохии. Трудно сказать, сколько ему лет, поскольку ни волос, ни бороды он не носил, а лицо не прорезала ни единая морщина.
— Он Мессия, — сказал я. — Сын Бога. Ты приходил к нему на день рождения.
По-прежнему ноль эмоций. Гаспар сказал:
— Если хочешь научиться, Мессия должен умереть. Убей его завтра же.
— Прошу прощения? — переспросил я.
— Завтра научишься. Накормите их, — произнес Гаспар.
Из сумрака выступил еще один монах — вылитый первый — и взял Джоша за плечо. Он вывел нас из часовни обратно к кельям и показал, где мы будем жить. Потом забрал у нас котомки и ушел. Через несколько минут вернулся с двумя мисками риса и кружками жидкого чая. И опять ушел, за все время не сказав ни слова.
— Разговорчивый парняга, — заметил я. Джошуа загреб пятерней немного риса, отправил в рот и сморщился: холодный и несоленый.
— Как ты считаешь, нам стоит волноваться? Ведь он сказал, что завтра Мессия умрет?
— Сам знаешь. Ты никогда не был до конца уверен, Мессия ты или нет.
— Ну да.
— Завтра, если они не убьют тебя первым делом на рассвете, скажи им об этом.
На следующее утро монах Номер Семь разбудил нас с Джошем, отлупив по пяткам бамбуковой тростью. К своей чести, Номер Семь улыбался, когда я наконец продрал глаза, но это слабое утешение. Номер Семь был низкоросл, худ, с высокими скулами и широко посаженными глазами. На нем была длинная оранжевая тога, сотканная из грубого хлопка, и никакой обуви. Выбрит начисто, голова — тоже, если не считать жиденького хвостика волос, начинавшегося на макушке и перевязанного бечевкой. Возраст — какой угодно, от семнадцати до тридцати пяти, не вычислишь. (Если захочется представить себе монахов со Второго по Шестой, а также с Восьмого по Двадцатый, вообразите Номер Семь девятнадцать раз. По крайней мере, такими они казались мне первые несколько месяцев. Впоследствии, и я в этом глубоко уверен, не будь мы с Джошем — монахи Двадцать Один и Двадцать Два — выше ростом и круглее глазом, мы бы тоже подошли под такое описание. Когда пытаешься сбросить узы эго, уникальная внешность — помеха. Именно поэтому придумали то, что называется «униформой». Но я забегаю вперед.)
Номер Семь подвел нас к окну, которое явно использовали как латрину, подождал, пока мы закончим свои дела, а потом доставил нас в небольшую комнату, где в анатомически немыслимой позе, скрестив ноги, перед низеньким столиком сидел Гаспар. Монах поклонился и вышел, а Гаспар пригласил нас сесть — снова на нашем родном арамейском.
Мы уселись на полу… Нет, не так: на самом деле мы не уселись, мы прилегли на бок, опираясь на локоть, как возлежали бы за низкими столами дома. Сели мы только после того, как Гаспар извлек из-под столика бамбуковую трость и движеньем стремительным, как бросок кобры, звезданул нас обоих по головам.
— Я сказал, сесть! Мы сели.
— Есусе… — вздохнул я, потирая быстро вспухшую над ухом шишку.
— Слушайте, — сказал Гаспар и воздел свою палку, дабы подчеркнуть то, что он имеет в виду.
Мы прислушались так, словно весь звук в мире через минуту выключают навсегда, а нам хотелось запастись им на всю оставшуюся жизнь. Кажется, я даже перестал дышать ненадолго.
— Хорошо. — Гаспар отложил палку и разлил чай по трем безыскусственным мисочкам.
Мы посмотрели на чай, исходивший паром, — просто посмотрели. Гаспар залился младенческим смехом, вся суровость и властность, явленные на его лице секунду назад, пропали. Он мог быть нашим добрым дядюшкой. В действительности, если б не индийские черты лица, он сильно напоминал мне Иосифа, отчима Джоша.
— Никакого Мессии. — Гаспар снова перешел на китайский. — Понятно?
— Да, — ответили хором мы с Джошуа.
В тот же миг палка одним концом оказалась в руке Гаспара, а другим охаживала Джоша по голове. Я и сам прикрылся, однако мне не досталось.
— Я ударил Мессию? — спросил Джоша Гаспар.
Похоже, друг мой весьма озадачился. Он задумался, потирая шишку на голове, и тут второй удар пришелся ему в другое ухо. Жесткий треск разнесся по всей комнатке.
— Я ударил Мессию? — повторил Гаспар. Темно-карие глаза Джоша не выражали ни боли, ни страха — одно смятение, причем — глубокое. Недоумение агнца, которому храмовый жрец только что перерезал глотку.